Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не буду возвращаться здесь к тому, о чем уже подробно рассказывала в двух других книгах — «Свое место» и «Женщина» — к социальному подъему, пусть и ограниченному, в результате которого мои родители (оба были из рабочего класса) открыли свое кафе-бакалею сначала в Лильбоне, а потом в конце улицы Кло-де-Пар. И всё же хочу отметить, что мое детское и подростковое восприятие много впитало из той неприкрытой и порой жестокой социальной действительности, которая каждый день открывалась передо мной в родительском кафе-бакалее, — там всё подчинялось торговле, о личном пространстве не было и речи. «Мама, к нам пришли!» — должна была крикнуть я, если мать куда-то отходила и не слышала дверного колокольчика. В целом могу сказать, что меня всегда окружали люди и росла я среди людей самых разных, хотя в основном наши посетители принадлежали к наименее обеспеченной части местного населения. В отличие от современных магазинов в центре города, здесь не было незнакомцев: за каждым посетителем стояла история — про его семейную, общественную и даже интимную жизнь, — которую другие пересказывали обиняками в нашей лавочке, и я, разумеется, не упускала ни слова. Это был богатый и разнообразный мир, напрямую зависимый от экономической действительности — как и мои родители: они боялись недостачи, боялись, что у них «не получится», приходили в отчаяние, подсчитывая вечерами «выручку», которая становилась всё меньше. Я помню всех жителей нашего района — и не только тех, кто приходил к нам за покупками. Когда я писала «Пустые шкафы», эти люди так и стояли у меня перед глазами, но, конечно, я изменила все имена.
В более поздней книге, «Стыд», я написала: «В 52-м я не мыслю себя вне И. [Обратите внимание, я пишу не полное название, „Ивто“, а лишь „И.“, потому что для меня это мифический город — город, откуда я родом.] Вне его улиц, его магазинов, его жителей, для которых я — „Анни“ или „малышка Д.“. [Анни Дюшен, то есть.] Другого мира для меня нет. И. фигурирует в любой беседе, все помыслы и желания людей связаны с его школами, церковью, продавцами модных товаров, праздниками».
Нет другого мира, кроме Ивто: так будет еще долго, до восемнадцати лет, но уже тогда, и чем дальше, тем явственнее, во мне намечаются два пути бегства: учеба и чтение.
Учеба
Хотя пансион Сен-Мишель находился (и находится до сих пор) в центре Ивто, ни я, ни мои одноклассницы, жившие далеко и добиравшиеся туда на велосипеде, никогда не говорили «Я еду в город», имея в виду путь от дома до школы, который я с шести до восемнадцати лет проделывала четыре раза в день. Просто это была школа, отдельная вселенная, диаметрально противоположная моему домашнему миру. Помимо того, что она была католической и религиозные дисциплины и молитва занимали в ней место, по сегодняшним меркам немыслимое, — многие считали ее «школой для богачей»; но это было не совсем так: по крайней мере, в младших классах учились и дети рабочих. Правда в том, что в этой школе даже не самые способные дети богатых родителей — дети, про которых тогда еще считалось нормальным сказать, что они «из хорошей семьи», — могли рассчитывать пусть не на самые высокие оценки, но уж точно на благосклонное отношение.
Школьная среда, противоположная среде семейной, открывала мне путь к знаниям, к абстрактному мышлению, к письменному языку. Она расширяла мой мир. Наделяла меня властью давать вещам точные имена, очищать свой язык от остатков патуа (на этом диалекте говорили в простонародье) и писать на «правильном», законном французском.
Я рано начала получать удовольствие от учебы. Мама особенно это поощряла, и я знала: родители рады, что мне нравится учиться. Вспоминается один случай: когда я перешла в пятый класс, директриса, мадемуазель Перне, однажды вошла в кабинет и с места в карьер спросила, кто будет изучать латынь. Я не стала обсуждать это с родителями — они даже не знали, что есть такая возможность, — и подняла руку вместе с тремя-четырьмя другими девочками. Мне казалось, что изучать вдобавок к английскому еще и латынь очень здорово, и дома я гордо объявила новость родителям! Я не сомневалась, что они очень обрадуются. Так и случилось. Вот только занятия эти были дополнительными и стоили довольно дорого. Но мама — семейным бюджетом заведовала именно она — не отказалась их оплачивать и уж тем более не упрекнула меня за то, что я приняла это решение сама.
Но вместе с тем школьная среда постепенно выкорчевывала меня из семейной: всё в школе неявно, но неизменно дискредитировало мой домашний мир — что и как говорили учительницы, их требования к внешнему виду, а позже — как я сравнивала себя с другими ученицами, которые лучше одевались, на каникулы ездили в лагерь, путешествовали и слушали классическую музыку на пластинках. Приведу лишь один пример (его нет в моих книгах) того стыда за свое социальное положение, который я испытывала не раз, — об этом случае я никогда не рассказывала, но никогда и не забывала его. Это воспоминание всплыло из глубин моей памяти в прошлом году, когда я готовилась к беседе на тему «Автобиография и жизненная траектория». Вот оно:
Суббота, половина второго, седьмой класс, вот-вот начнется урок литературы, а пока все шумно рассаживаются. Кажется, наша учительница, мадемуазель Шерфильс, еще не пришла. Жанна Д., девочка, с которой я не вожусь (ее родители — элита, у них единственный в городе магазин оптики), во всеуслышанье кричит: «Здесь воняет хлоркой!» и «От кого несет хлоркой? Я НЕ ВЫНОШУ запаха хлорки!» Мне хочется провалиться сквозь землю, я прячу руки под партой, возможно, засовываю их в карманы форменного платья. Я горю от стыда и с ужасом жду, что на меня укажет кто-то из соседок. Потому что хлоркой несет от меня. Хотела бы я в тот миг вернуться на полчаса назад, домой, на кухню, где после обеда я